Михаилу Николаеву Председатель Совнаркома, Наркомпроса, Мининдела! Эта местность мне знакома, как окраина Китая! Эта личность мне знакома! Знак допроса вместо тела. Многоточие шинели. Вместо мозга — запятая. Вместо горла — темный вечер. Вместо буркал — знак деленья. Вот и вышел человечек, представитель населенья. Вот и вышел гражданин, достающий из штанин. “А почем та радиола?” “Кто такой Савонарола?” “Вероятно, сокращенье”. “Где сортир, прошу прощенья?” Входит Пушкин в летном шлеме, в тонких пальцах — папироса. В чистом поле мчится скорый с одиноким пассажиром. И нарезанные косо, как полтавская, колеса с выковыренным под Гдовом пальцем стрелочника жиром оживляют скатерть снега, полустанки и развилки обдавая содержимым опрокинутой бутылки. Прячась в логово свое волки воют “і-мое”. “Жизнь — она как лотерея”. “Вышла замуж за еврея”. “Довели страну до ручки”. “Дай червонец до получки”. Входит Гоголь в бескозырке, рядом с ним — меццо-сопрано. В продуктовом — кот наплакал; бродят крысы, бакалея. Пряча твердый рог в каракуль, некто в брюках из барана превращается в тирана на трибуне мавзолея. Говорят лихие люди, что внутри, разочарован под конец, как фиш на блюде, труп лежит нафарширован. Хорошо, утратив речь, встать с винтовкой гроб стеречь. “Не смотри в глаза мне, дева: все равно пойдешь налево”. “У попа была собака”. “Оба умерли от рака”. Входит Лев Толстой в пижаме, всюду — Ясная Поляна. (Бродят парубки с ножами, пахнет шипром с комсомолом.) Он — предшественник Тарзана: самописка — как лиана, взад-вперед летают ядра над французским частоколом. Се — великий сын России, хоть и правящего класса! Муж, чьи правнуки босые тоже редко видят мясо. Чудо-юдо: нежный граф превратился в книжный шкаф! “Приучил ее к минету”. “Что за шум, а драки нету?” “Крыл последними словами”. “Кто последний? Я за вами”. Входит пара Александров под конвоем Николаши. Говорят “Какая лажа” или “Сладкое повидло”. По Европе бродят нары в тщетных поисках параши, натыкаясь повсеместно на застенчивое быдло. Размышляя о причале, по волнам плывет “Аврора”, чтобы выпалить в начале непрерывного террора. Ой ты, участь корабля: скажешь “пли!” — ответят “бля!” “Сочетался с нею браком”. “Все равно поставлю раком”. “Эх, Цусима-Хиросима! Жить совсем невыносимо”. Входят Герцен с Огаревым, воробьи щебечут в рощах. Что звучит в момент обхвата как наречие чужбины. Лучший вид на этот город — если сесть в бомбардировщик. Глянь — набрякшие, как вата из нескромныя ложбины, размножаясь без резона, тучи льнут к архитектуре. Кремль маячит, точно зона; говорят, в миниатюре. Ветер свищет. Выпь кричит. Дятел ворону стучит. “Говорят, открылся Пленум”. “Врезал ей меж глаз поленом”. “Над арабской мирной хатой гордо реет жид пархатый”. Входит Сталин с Джугашвили, между ними вышла ссора. Быстро целятся друг в друга, нажимают на собачку, и дымящаяся трубка… Так, по мысли режиссера, и погиб Отец Народов, в день выкуривавший пачку. И стоят хребты Кавказа как в почетном карауле. Из коричневого глаза бьет ключом Напареули. Друг-кунак вонзает клык в недоеденный шашлык. “Ты смотрел Дерсу Узала?” “Я тебе не все сказала”. “Раз чучмек, то верит в Будду”. “Сукой будешь?” “Сукой буду”. Входит с криком Заграница, с запрещенным полушарьем и с торчащим из кармана горизонтом, что опошлен. Обзывает Ермолая Фредериком или Шарлем, придирается к закону, кипятится из-за пошлин, восклицая: “Как живете!” И смущают глянцем плоти Рафаэль с Буонаротти — ни черта на обороте. Пролетарии всех стран Маршируют в ресторан. “В этих шкарах ты как янки”. “Я сломал ее по пьянке”. “Был всю жизнь простым рабочим”. “Между прочим, все мы дрочим”. Входят Мысли о Грядущем, в гимнастерках цвета хаки. Вносят атомную бомбу с баллистическим снарядом. Они пляшут и танцуют: “Мы вояки-забияки! Русский с немцем лягут рядом; например, под Сталинградом”. И, как вдовые Матрены, глухо воют циклотроны. В Министерстве Обороны громко каркают вороны. Входишь в спальню — вот те на: на подушке — ордена. “Где яйцо, там — сковородка”. “Говорят, что скоро водка снова будет по рублю”. “Мам, я папу не люблю”. Входит некто православный, говорит: “Теперь я — главный. У меня в душе Жар-птица и тоска по государю. Скоро Игорь воротится насладиться Ярославной. Дайте мне перекреститься, а не то — в лицо ударю. Хуже порчи и лишая — мыслей западных зараза. Пой, гармошка, заглушая саксофон — исчадье джаза”. И лобзают образа с плачем жертвы обреза… “Мне — бифштекс по-режиссерски”. “Бурлаки в Североморске тянут крейсер бечевой, исхудав от лучевой”. Входят Мысли о Минувшем, все одеты как попало, с предпочтеньем к чернобур
ым. На классической латыни и вполголоса по-русски произносят: “Все пропало, а) фокстрот под абажуром, черно-белые святыни; б) икра, севрюга, жито; в) красавицыны бели. Но — не хватит алфавита. И младенец в колыбели, слыша “баюшки-баю”, отвечает: “мать твою!” “. “Влез рукой в шахну, знакомясь”. “Подмахну — и в Сочи”. “Помесь лейкоцита с антрацитом называется Коцитом”. Входят строем пионеры, кто — с моделью из фанеры, кто — с написанным вручную содержательным доносом. С того света, как химеры, палачи-пенсионеры одобрительно кивают им, задорным и курносым, что врубают “Русский бальный” и вбегают в избу к тяте выгнать тятю из двуспальной, где их сделали, кровати. Что попишешь? Молодежь. Не задушишь, не убьешь. “Харкнул в суп, чтоб скрыть досаду”. “Я с ним рядом срать не сяду”. “А моя, как та мадонна, не желает без гондона”. Входит Лебедь с Отраженьем в круглом зеркале, в котором взвод берез идет вприсядку, первой скрипке корча рожи. Пылкий мэтр с воображеньем, распаленным гренадером, только робкого десятку, рвет когтями бархат ложи. Дождь идет. Собака лает. Свесясь с печки, дрянь косая с голым задом донимает инвалида, гвоздь кусая: “Инвалид, а инвалид. У меня внутри болит”. “Ляжем в гроб, хоть час не пробил!” “Это — сука или кобель?” “Склока следствия с причиной прекращается с кончиной”. Входит Мусор с криком: “Хватит!” Прокурор скулу квадратит. Дверь в пещеру гражданина не нуждается в “сезаме”. То ли правнук, то ли прадед в рудных недрах тачку катит, обливаясь щедрым недрам в масть кристальными слезами. И за смертною чертою, лунным блеском залитою, челюсть с фиксой золотою блещет вечной мерзлотою. Знать, надолго хватит жил тех, кто головы сложил. “Хата есть, да лень тащиться”. “Я не блядь, а крановщица”. “Жизнь возникла как привычка раньше куры и яичка”. Мы заполнили всю сцену! Остается влезть на стену! Взвиться соколом под купол! Сократиться в аскарида! Либо всем, включая кукол, языком взбивая пену, хором вдруг совокупиться, чтобы вывести гибрида. Бо, пространство экономя, как отлиться в форму массе, кроме кладбища и кроме черной очереди к кассе? Эх, даешь простор степной без реакции цепной! “Дайте срок без приговора!” “Кто кричит: “Держите вора!”?” “Рисовала член в тетради”. “Отпустите, Христа ради”. Входит Вечер в Настоящем, дом у чорта на куличках. Скатерть спорит с занавеской в смысле внешнего убранства. Исключив сердцебиенье — этот лепет я в кавычках — ощущенье, будто вычтен Лобачевский из пространства. Ропот листьев цвета денег, комариный ровный зуммер. Глаз не в силах увеличить шесть-на-девять тех, кто умер, кто пророс густой травой. Впрочем, это не впервой. “От любви бывают дети. Ты теперь один на свете. Помнишь песню, что, бывало, я в потемках напевала? Это — кошка, это — мышка. Это — лагерь, это — вышка. Это — время тихой сапой убивает маму с папой”. 1986

Стихотворение Представление